Плохое место
На фотографии слева направо: скульптор Ерванд Годжабашян, Александр Тер-Габриелян (старший), Минас Аветисян
Плохое место
Вот там, где след событья
умело скрыт растеньем,
да и царапина, что на столбе,
быть может, не имеет отношенья...
Мне лет одиннадцать.
Я с мамой, с папой и с вполне
осознаваемым порядком всех вещей,
как с перевёрнутым храмом на душе.
Вот—Звартноц. Его широкий ярус
обозначает человечество вообще.
Средина—мой народ. Ну, а те своды,
сведённые до точки высшего единства—
то был мой род. И весь этот сложнейший механизм
был создан и закручен для того,
чтобы в итоге получился я.
И вот он—я. В очках. Держусь за руки
Родителей, тогдашних, молодых.
Навстречу—он. Художник. С папой
носили мы обеды к той стене
в том институте,
что превращал он в фреску.
Потом стена разрушилась.
Иль нет, тот город был другой, а тут—
стоит, пожалуй, коли позабыта.
... И он, спустившись с антресолей,
питался шашлыком, голодный, под гипнозом
преодоления той каменной преграды,
стоящей на пути того, что видел он
на месте, где оно должно бы воплотиться...
То был эммануель.
Быть может, несколько по-светски,
на сельском матерьяле воплощаем.
Шашлык тот стоил три рубля,
и он был голоден, как волк,
и денег не было, пока
заказ не выполнен. Он торопился.
Он знал, что времени отпущено немного.
И, как бы, даже знал он, что пожар
Сотрёт огнём с лица земли его мазки.
И был готов работать вчетверне заране—
лишь хоть бы что-то сохранить вообще.
Он как бы знал, что этот мир невечен
и очень переменчив, и баланс—он
хрупок и воображаем,
и что разрушиться он может незаметно.
Казалось бы—простое знанье. И однако
детям не дано благополучным.
И некоторые из бывших ребятишек,
Набоков, например, несут как крест
обиду вечную на то, что
мир, в который все мы рождены—
исчез.
Итак, застой, как он был назван позже,
был для него натянутой пружиной.
И времени в обрез, и не успеть.
И тут вдруг—смерть.
Ещё один художник, сумасшедший,
сектантом стал со всей своей семьёй,
и выбросил все вещи из квартиры.
На голых досках спали, и пожалуй—ходили
обнажённые, занявшись сыроедством.
Ну, а поблизости к концу,
квартиру заперши, внутри уединившись,
все ваши смыслы отринули навек.
И вот они погибли. То ли он
убил жену, двоих или троих детей, затем себя,
а то все вместе отравились и в согласьи
ушли сектантствовать туда,
откуда нет возвратного билета.
То был удар под дых, и всполошились все.
И вот наш друг спешил туда.
«Куда ты? К нам пойдём», - отец мой предложил.
«Нет. Извини, В плохое место я иду».
А шёл он из хорошего—с концерта,
художником которого был сам.
Отец мой очень чутко мне привил
то чувство историчности судеб,
что сам провёл сквозь весь советский век,
в котором, вопреки или благодаря террору,
Немало прожило великих человек.
Когда он приглашал к нам в гости
писателей, художников, поэтов,
или когда ходил к ним в детстве
дружить, общаться и воспринимать,
он знал, что всё не просто так, и это—люди
с клеймом проклятым божьих одарений,
которые случайность этих жизней
со всею их бездарною деталью
семейных ссор, предательств и маразмов
укореняют в общий ствол судьбы,
единственно бессмертия достойной.
Мы жили в окружении картин,
подаренных ещё в процессе написанья
непризнанными странными людьми,
которых признанные не любили страстно.
И, точно как в доденежный период
за черствый хлеб расплачивались жёнами—
за неимением иных валют
они пытались обменять на хлеб и на почёт
ярчайший бред своей души,
который уж никак не соответствовал постановлениям.
Затем, вконец отчаявшись,
несли свои картины нам
и складывали прямо у дверей,
в сердцах ругая папу: «Ну почему
их понимаешь только ты?».
Бывало также, что, пробившись,
они свои полотна забирали,
чтоб выставить на выставке-продаже.
Но суть-то в том, что я прожил в музее
не мёртвых мумий царственных эпох:
трепещущих и полнокровных пульсов, жилок, жил
и сгустков мышц, с которыми дружил.
Итак, на приглашение отца,
насупившись и ощетинив черноту
волос и глаз, усов и бороды,
он нам ответил нет. И так ушёл.
Отказ был нежным, он был мягкий человек.
И не пойти он в место грустное не мог, понятно.
Ну а потом, не помню через сколько дней,
Но очень скоро, помню точно:
на том же месте в тот же час
он был машиной сбит. Водитель,
у которого больное было сердце, вдруг
на перекрёстке переехал тумбу
и раздавил его, хоть он и находился безопасно
на тротуаре далеко от мостовой.
Ушёл в плохое место навсегда.
Но ненависть к нему была особа,
сквозь пробу подожжённой мастерской
и неких выстрелов в окно закалена—
поэтому народная молва
считала, что убит он
сознательно, врагами ремесла,
а нет—так временем самим, судьбой,
привыкшей постепенно к типу жертв:
что в нашей части света жертвы—лучшие из всех.
Неважно. Важно то, что перекрёсток
пересекает улицу Терьян,
одну из самых старых в старом граде,
проспектом гордым, нанесённым сверху
всего лишь в оттепель на место тех садов,
где находился дом той нежной дамы,
в которую влюблён был мой отец,
когда он был мальчишкой. Виноград
он крал из сада и купался в речке,
захоронённой ныне под землёй, запаянной в трубу
(которая небось прорвётся на распутье—
ибо всё на круги на своя возвратимо),
а я, малыш, ходил в тот сад, что был разбит на месте того сада,
что был разрублен, чтоб облик города не портить
(фруктов и дик, а не причёсан и стерилен),
взбирался на скульптуру голой дамы
(не той, другой, хотя . . . ну кто их знает?)
и строил замки из песка, кротиными тоннелями пытаясь
пробиться к палимпсесту бытия.
А, думаю, году в девяностопервом женщина исчезла.
Она была тверда, блестяща, серебриста,
её соски торчали как ракеты—
уже не знаю, то ли продана сердито,
то ль как скульптура, то ль как матерьял
на экспорт послан был её металл.
Храм оперы, откуда шёл художник,
пожалуй, простоит ещё века:
добротно слеплен в сталинскую эру.
Так что, надеюсь, ориентиры сохранятся.
Картина же, где синяя река
сливалась с тёмными головками деревьев,
и над оранжевой горою возникал
хвостатой чёрной птицы силуэт,
крылатой синью тьмы перехватившей свет,
где клювом гнулся ствол, река текла хвостом,
а в кроне-голове светился жёлтый огонёк мазком—
та, что висела надо мной, когда болел я сладостно и долго,
что, утопая в роскоши участья тех—не чаявших души,
я, просыпаясь, изучал часами, и сквозь птицу
в тот красный мир, в те жёрла жёлтые вулканов шёл гулять—
от голода спасла моих отца и мать,
была обменена на звонкую монету,
вино и хлеб, солярку и тепло—
и уж не верю, что увижу я когда-нибудь её.
1994 декабрь
Фреска, при создании которой я, наверное, присутствовал
Картина, приблизительно похожая на ту, что продана
Скульптура у "Лебединого озера", исчезнувшая, затем восстановленная. Использована также как обложка книги «Кино театр безбожник» (2018)
Перекрёсток Терьян/Саят-Нова, на котором всё произошло в 1975 г.
00:08 Июль 20, 2019